Весь боль и ушиб вам завещаю я сад фруктовый моей великой души
Нет.
Это неправда.
Нет!
И ты?
Любимая,
за что,
за что же?!
Хорошо —
я ходил,
я дарил цветы,
я ж из ящика не выкрал серебряных ложек!
Белый,
сшатался с пятого этажа.
Ветер щеки ожег.
Улица клубилась, визжа и ржа.
Похотливо взлазил рожок на рожок.
Вознес над суетой столичной одури
строгое — древних икон — чело.
На теле твоем — как на смертном одре —
сердце дни кончило.
В грубом убийстве не пачкала рук ты.
Ты
уронила только:
«В мягкой постели он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».
Любовь!
Только в моем
воспаленном
мозгу была ты!
Глупой комедии остановите ход!
Смотрите —
срываю игрушки-латы
я,
величайший Дон-Кихот!
Помните:
под ношей креста
Христос
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«Марала!
Мааарррааала!»
Правильно!
Каждого,
кто
об отдыхе взмолится,
оплюй в его весеннем дне!
Армии подвижников, обреченных добровольцам
от человека пощады нет!
Довольно!
Теперь —
клянусь моей языческой силою!-
дайте
любую
красивую,
юную,-
души не растрачу,
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей!
Око за око!
Севы мести и в тысячу крат жни!
В каждое ухо ввой:
вся земля —
каторжник
с наполовину выбритой солнцем головой!
Око за око!
Убьете,
похороните —
выроюсь!
Об камень обточатся зубов ножи еще!
Собакой забьюсь под нары казарм!
Буду,
бешенный,
вгрызаться в ножища,
пахнущие потом и базаром.
Ночью вскочите!
Я
звал!
Белым быком возрос над землей:
Муууу!
В ярмо замучена шея-язва,
над язвой смерчи мух.
Лосем обернусь,
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами.
Да!
Затравленным зверем над миром выстою.
Не уйти человеку!
Молитва у рта,-
лег на плиты просящ и грязен он.
Я возьму
намалюю
на царские врата
на божьем лике Разина.
Солнце! Лучей не кинь!
Сохните, реки, жажду утолить не дав ему,-
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему!
И когда,
наконец,
на веков верхи став,
последний выйдет день им,-
в черных душах убийц и анархистов
зажгусь кровавым видением!
Светает.
Все шире разверзается неба рот.
Ночь пьет за глотком глоток он.
От окон зарево.
От окон жар течет.
От окон густое солнце льется на спящий город.
Святая месть моя!
Опять
над уличной пылью
ступенями строк ввысь поведи!
До края полное сердце
вылью
в исповеди!
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот — я,
весь
боль и ушиб.
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души.
Анализ стихотворения «Ко всему» Маяковского
Публикация произведения Владимира Владимировича Маяковского «Ко всему» впервые состоялась в альманахе «Стрелец».
Стихотворение датируется осенью 1916 годом. Поэт молод, определен служить ратником в Автомобильную школу, сочиняет поэмы, знакомится с литературными кругами, даже дарит свои стихи А. Блоку. Поводом для создания стихотворения послужила история, случившаяся с Л. Брик и ее мужем в день свадьбы. Их общая знакомая принесла к ним домой вино и фрукты. Эта банальная подробность произвела на В. Маяковского сильное впечатление. Он живо представил всю сцену и излил свое отчаяние в стихах. Жанр – любовная лирика, размер – акцентный стих с подобием перекрестной рифмовки. Лирический герой – сам влюбленный растерзанный ревностью автор. Слова и строки здесь как выстрелы. Начинается лесенка с града отрицаний, обращений, вопросов и восклицаний. «И ты?»: как в известном выражении «и ты, Брут?» Рефрен: за что? Свое чувство ему кажется романтическим, возвышенным. Интимная деталь чужой семейной жизни выставляет вдруг его дураком. «Не выкрал ложек»: даже тени какого-то черного чувства к этой паре не допускал. «Пятого этажа»: числительное придает правдоподобия всей истории. Весь мир хохочет над Дон-Кихотом, который возомнил, что он героине нужен. Его любовь запачкана похотью. Героиня будто убивает его словом. Он даже вспоминает Бога без привычного вызова. Впрочем, в данном контексте такое сравнение кощунственно. «Марала»: библейский город. Со второй половины стиха поэт практически приходит в исступление, провозглашает себя ненасытным язычником: любую изнасилую. Без чувств, «как рожок на рожок влез». Дьявольская метафора: в сердце плюну. Нормы для ветхозаветных людей теперь привлекают его: око за око. Кому грозит он в бессильной ярости – непонятно. Просто пытается уничтожить себя, а заодно и весь мир. Сравнения: земля – каторжник, собакой забьюсь. Градация глаголов и диких метафор, где он, мертвец, вылезает из гроба, кусает ножища (просторечный увеличительный суффикс), как оборотень, мощным быком, затравленным лосем несется на этот мир. Наконец, приходит время прямому кощунству. С. Разин, бунтовщик, был предан церковной анафеме. Поэт же малюет его портрет на иконостасе. Вот уже толпы убийц идут резать спящий город. Анафора: от окон. Одушевление: у неба рот. Обращение к грядущим людям, которым поэт звучной метафорой завещает фруктовый (ирония, намек на те самые фрукты) сад «великой души».
Бешеная ярость ломаного стихотворения «Ко всему» В. Маяковского вызвана ревностью к прошлому его пассии Л. Брик.
- Следующий стих → Владимир Маяковский — Кофта фата
- Предыдущий стих → Владимир Маяковский — Дешевая распродажа
Слушать аудио-стихотворение:
Читать стих поэта Владимир Маяковский — Ко всему на сайте РуСтих: лучшие, красивые стихотворения русских и зарубежных поэтов классиков о любви, природе, жизни, Родине для детей и взрослых.
Источник
На этой странице читайти стихи «Ко всему» русского поэта Владимира Маяковского, написанные в 1916 году.
Нет.
Это неправда.
Нет!
И ты?
Любимая,
за что,
за что же?!
Хорошо —
я ходил,
я дарил цветы,
я ж из ящика не выкрал серебряных ложек!
Белый,
сшатался с пятого этажа.
Ветер щеки ожег.
Улица клубилась, визжа и ржа.
Похотливо взлазил рожок на рожок.
Вознес над суетой столичной одури
строгое —
древних икон —
чело.
На теле твоем — как на смертном одре —
сердце
дни
кончило.
В грубом убийстве не пачкала рук ты.
Ты
уронила только:
«В мягкой постели
он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».
Любовь!
Только в моем
воспаленном
мозгу была ты!
Глупой комедии остановите ход!
Смотрите —
срываю игрушки-латы
я,
величайший Дон-Кихот!
Помните:
под ношей креста
Христос
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«Марала!
Мааарррааала!»
Правильно!
Каждого,
кто
об отдыхе взмолится,
оплюй в его весеннем дне!
Армии подвижников, обреченных добровольцам
от человека пощады нет!
Довольно!
Теперь —
клянусь моей языческой силою!-
дайте
любую
красивую,
юную,-
души не растрачу,
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей!
Око за око!
Севы мести и в тысячу крат жни!
В каждое ухо ввой:
вся земля —
каторжник
с наполовину выбритой солнцем головой!
Око за око!
Убьете,
похороните —
выроюсь!
Об камень обточатся зубов ножи еще!
Собакой забьюсь под нары казарм!
Буду,
бешенный,
вгрызаться в ножища,
пахнущие потом и базаром.
Ночью вскочите!
Я
звал!
Белым быком возрос над землей:
Муууу!
В ярмо замучена шея-язва,
над язвой смерчи мух.
Лосем обернусь,
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами.
Да!
Затравленным зверем над миром выстою.
Не уйти человеку!
Молитва у рта,-
лег на плиты просящ и грязен он.
Я возьму
намалюю
на царские врата
на божьем лике Разина.
Солнце! Лучей не кинь!
Сохните, реки, жажду утолить не дав ему,-
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему!
И когда,
наконец,
на веков верхи став,
последний выйдет день им,-
в черных душах убийц и анархистов
зажгусь кровавым видением!
Светает.
Все шире разверзается неба рот.
Ночь пьет за глотком глоток он.
От окон зарево.
От окон жар течет.
От окон густое солнце льется на спящий город.
Святая месть моя!
Опять
над уличной пылью
ступенями строк ввысь поведи!
До края полное сердце
вылью
в исповеди!
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот — я,
весь
боль и ушиб.
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души.
Владимир Маяковский. Лирика.
Москва, «Художественная Литература», 1967.
Другие стихи Владимира Маяковского
» Испания
Ты — я думал —
райский сад.
Ложь
подпивших бардов….
» Казань
Стара,
коса
стоит
Казань….
» Кофта фата
Я сошью себе черные штаны
из бархата голоса моего.
Желтую кофту из трех аршин заката.
По Невскому мира, по лощеным полосам его,…
» Крым
Хожу,
гляжу в окно ли я
цветы
да небо синее,…
» Левый марш
Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше…
» Лиличка!
Дым табачный воздух выел.
Комната —
глава в крученыховском аде.
Вспомни -…
Владимир Маяковский
Источник
 îäíîì èç ñâîèõ ðàííèõ ñòèõîòâîðåíèé ìîëîäîé Ìàÿêîâñêèé íàïðÿìóþ îáðàùàåòñÿ ê íàì:
Ãðÿäóùèå ëþäè!
Êòî âû?
Âîò ÿ
âåñü
áîëü è óøèá.
Âàì çàâåùàþ ÿ ñàä ôðóêòîâûé
Ìîåé âåëèêîé äóøè. («Êî âñåìó» 1916)
Íàëèöî òðåâîæíûé êîíòðàñò, òåðçàþùèé äóøó ïîýòà: îí — «âåñü áîëü è óøèá» — âûðàùèâàåò «ñàä ôðóêòîâûé» äëÿ ëþäåé áóäóùåãî. Òî åñòü îòíîøåíèÿ ïîýòà ñ ñîâðåìåííîñòüþ íå ñêëàäûâàþòñÿ, âåäü èìåííî ðàçëàä ñ äåéñòâèòåëüíîñòüþ, íåâîçìîæíîñòü íàéòè îòêëèê â ñåðäöàõ ÷èòàòåëåé ïîáóæäàþò ëèðè÷åñêîãî ãåðîÿ îáðàòèòüñÿ ê ãðÿäóùèì ëþäÿì.
Ïðîéä¸ò ÷åòûðíàäöàòü ëåò, çàêîí÷èòñÿ ïåðâàÿ ìèðîâàÿ âîéíà, îòãðåìèò ðåâîëþöèÿ, îòïîëûõàþò ïîæàðû âîéíû ãðàæäàíñêîé, îòñòóïèò ðàçðóõà, à Ìàÿêîâñêèé, êàê áû ïðåäâèäÿ âñåâîçìîæíûå ìàíèïóëÿöèè âîêðóã ñâîåãî èìåíè è òâîð÷åñòâà, çà íåñêîëüêî ìåñÿöåâ äî ñìåðòè ñíîâà îáðàòèòñÿ ê íàì:
Ñëóøàéòå,
òîâàðèùè ïîòîìêè,
àãèòàòîðà,
ãîðëàíà-ãëàâàðÿ.
Çàãëóøà
ïîýçèè ïîòîêè,
ÿ øàãíó
÷åðåç ëèðè÷åñêèå òîìèêè,
êàê æèâîé
ñ æèâûìè ãîâîðÿ. («Âî âåñü ãîëîñ» 1929-1930)
Ïðèñëóøàåìñÿ ê ýòîé ïðîñüáå ïîýòà è çàäóìàåìñÿ, ÷òî æå çàñòàâèëî åãî îáðàùàòüñÿ ê ëþäÿì áóäóùåãî «÷åðåç õðåáòû âåêîâ è ÷åðåç ãîëîâû ïîýòîâ è ïðàâèòåëüñòâ».
Òåìà ïîýòà è ïîýçèè, âçàèìîîòíîøåíèé ïîýòà ñ îêðóæàþùåé äåéñòâèòåëüíîñòüþ, åãî ìåñòà â ýòîé ñàìîé äåéñòâèòåëüíîñòè ÿâëÿåòñÿ âàæíåéøåé â òâîð÷åñòâå Ìàÿêîâñêîãî.  ðàííåé ëèðèêå îíà ðåøàåòñÿ êàê ïðîòèâîñòîÿíèå ïîýòà òîëïå, âîñïðèíèìàþùåé åãî êàê øóòà, ðàçâëåêàþùåãî å¸ ñûòóþ è òóïóþ ïðàçäíîñòü. («Íàòå» 1913)
È âìåñòå ñ òåì ïîýçèÿ âåëèêîå è ïðåêðàñíîå îòêðîâåíèå.  äâóõ ñòèõîòâîðåíèÿõ 1914 ãîäà, ïîñâÿù¸ííûõ ýòîé òåìå: «Ïîñëóøàéòå!» è «À âñ¸-òàêè» — ïîÿâëÿåòñÿ îáðàç Áîãà, ïðè÷¸ì Áîãà «î÷åëîâå÷åííîãî», î÷åíü ïðîñòîãî, ñòðàñòíîãî ïîêëîííèêà ïîýçèè:
È Áîã çàïëà÷åò íàä ìîåþ êíèæêîé!
Íå ñëîâà ñóäîðîãè, ñëèïøèåñÿ êîìîì;
è ïîáåæèò ïî íåáó ñ ìîèìè ñòèõàìè ïîä ìûøêîé,
è áóäåò, çàäûõàÿñü, ÷èòàòü èõ ñâîèì çíàêîìûì. («À âñ¸-òàêè»)
Âî âðåìÿ ðåâîëþöèè è ãðàæäàíñêîé âîéíû ïîýò ìíîãî ðàáîòàåò â îêíàõ ÐÎÑÒÀ, ïûòàÿñü íà ñâî¸ì ïðèìåðå ïîêàçàòü, êàê äîëæíû òðóäèòüñÿ ïðåäñòàâèòåëè òâîð÷åñêîé èíòåëëèãåíöèè äëÿ ñâîåé ñòðàíû, äëÿ ðåâîëþöèè, äëÿ áóäóùåãî. Âîò îäíî èç òèïè÷íûõ ñòèõîòâîðåíèé ýòîãî ïåðèîäà:
Ðàíüøå áûëè ïèñàòåëè áåëîðó÷êè.
Ðàáîòàëè äëÿ êðîõîòíîé ðàçðÿæåííîé êó÷êè.
À òåïåðü ïèñàòåëü ãîëîñ ìàññ.
Ñòàíåò ñàì ó íàáîðíûõ êàññ.
È ïîêàæåò â äåíü ïèñàòåëüñêîãî ñóááîòíèêà,
÷òî Ðîññèÿ íå áåëîðó÷êó íàøëà, à ðàáîòíèêà. («Ðàíüøå áûëè ïèñàòåëè áåëîðó÷êè» 1920)
Ãëàâíóþ ìûñëü ýòîãî ñòèõîòâîðåíèÿ ïðîäîëæàþò è ðàçâèâàþò «Íåîáû÷àéíîå ïðèêëþ÷åíèå, áûâøåå ñ Âëàäèìèðîì Ìàÿêîâñêèì ëåòîì íà äà÷å» (1920), «Ïðèêàç ïî àðìèè èñêóññòâà» (1918), «Ïðèêàç ¹2 àðìèè èñêóññòâ» (1921) è ìíîãèå äðóãèå.
Îäíàêî áåçîãëÿäíîå ñëóæåíèå ïîýòà ðåâîëþöèè, çëîáå äíÿ, îòêàç îò òîãî, î ÷¸ì ÕÎ×ÅÒÑß ïèñàòü, âî èìÿ òîãî, ÷òî ÍÀÄÎ ïèñàòü, âåðîÿòíî, íå äàâàëè åìó ïîëíîãî óäîâëåòâîðåíèÿ.
Óæå â 1924 ãîäó â ñòèõîòâîðåíèè «Þáèëåéíîå» ïðîñêîëüçíóò ìíîãîçíà÷èòåëüíûå è òðåâîæíûå ñëîâà î íåíóæíîñòè ïîýçèè ñîâðåìåííèêàì. È ýòî â òî âðåìÿ, êîãäà â ñòðàíå îäíà çà äðóãîé ñîçäàþòñÿ ïèñàòåëüñêèå îðãàíèçàöèè, íà÷èíàþò èçäàâàòüñÿ ëèòåðàòóðíûå æóðíàëû, êîãäà â ïîýçèþ âõîäèò áîëüøîå êîëè÷åñòâî «ïðîëåòàðñêèõ» ïîýòîâ. Íî ìû ïîìíèì, ÷òî â äâàäöàòûå ãîäû ïðîøëîãî âåêà âîçðàñòàåò èäåîëîãè÷åñêîå äàâëåíèå íà äåÿòåëåé èñêóññòâà è õóäîæåñòâåííîå òâîð÷åñòâî ïûòàþòñÿ ïðåâðàòèòü â ðóïîð èäåé êîììóíèñòè÷åñêîé ïàðòèè.  ýòî âðåìÿ íà ïåðâûé ïëàí â ëèòåðàòóðå âûäâèãàþòñÿ èìåííî «äåëüöû è ïðîëàçû», êîòîðûì ðàáî÷å-êðåñòüÿíñêîå ïðîèñõîæäåíèå è ïàðòèéíûé áèëåò âïîëíå çàìåíÿþò òàëàíò. È ó Ìàÿêîâñêîãî, èñêðåííå æåëàâøåãî áûòü ïîëåçíûì ðåâîëþöèè è ñâîåìó íàðîäó, ïîÿâëÿåòñÿ îùóùåíèå ñâîåé íåíóæíîñòè.
Îá ýòîì îí ðàçìûøëÿåò â ïðåäñìåðòíîé ïîýìå «Âî âåñü ãîëîñ». Òåìà ïîýòà è ïîýçèè ÿâëÿåòñÿ çäåñü âåäóùåé è ðåøàåòñÿ, êàê è âî âñ¸ì òâîð÷åñòâå Ìàÿêîâñêîãî, òðàãè÷åñêè. Ïîòåðÿâ íàäåæäó îáðåñòè ïîíèìàíèå ñîâðåìåííèêîâ, ïðåäâèäÿ ñâîþ ñêîðóþ ãèáåëü, ïîýò îáðàùàåòñÿ ê «óâàæàåìûì òîâàðèùàì ïîòîìêàì», ê íàì.
Ñâîèì ñàìûì çíà÷èòåëüíûì ëèòåðàòóðíûì äîñòèæåíèåì Ìàÿêîâñêèé ñ÷èòàåò ñàòèðó, õîòÿ îí ìóæåñòâåííî ñîçíà¸ò, ÷òî ñòèõè, ïîñâÿù¸ííûå çëîáå äíÿ, æèâóò íåäîëãî. Ïîýòó õî÷åòñÿ âåðèòü â òî, ÷òî åãî «ñòèõ òðóäîì ãðîìàäó ëåò ïðîðâ¸ò» è ÿâèòñÿ ïåðåä ïîòîìêàìè «âåñîìî, ãðóáî, çðèìî», ÷òîáû ïîâåäàòü èì î òðóäíîì âðåìåíè, â êîòîðîå äîâåëîñü æèòü ïîýòó.
Íî â ýòîé ìûñëè òàèòñÿ, íàâåðíîå, ñàìîå òðàãè÷åñêîå ïðîòèâîðå÷èå Ìàÿêîâñêîãî: ðàññêàçûâàòü îá èñòîðè÷åñêèõ ñîáûòèÿõ, ïðîïàãàíäèðîâàòü è àãèòèðîâàòü íå åñòü ïðåäìåò ïîýçèè. Õîòÿ Ìàÿêîâñêèé è ïûòàëñÿ óáåäèòü ÷èòàòåëåé è îñîáåííî ñåáÿ â ýòîì. Âîò ÷òî ïèñàë îí â 1923 ãîäó â ñòèõîòâîðåíèè «Âåñåííèé âîïðîñ»:
ß, íàïðèìåð,
ñ÷èòàþñü õîðîøèì ïîýòîì.
Íó, ñêàæåì,
ìîãó
äîêàçàòü:
«ñàìîãîí áîëüøîå çëî».
Òàê è õî÷åòñÿ ñïðîñèòü: «Âëàäèìèð Âëàäèìèðîâè÷, à ïîýòó ëè íàäî ýòî äîêàçûâàòü? Èëè ó ïîýçèè âñ¸-òàêè åñòü äðóãèå òåìû?»
Êîíå÷íî, âñ¸ ýòî Ìàÿêîâñêèé ïðåêðàñíî ïîíèìàë, îá ýòîì ñìóù¸ííî è îòòîãî ãðóáîâàòî ñêàçàë åù¸ â ñòèõîòâîðåíèè «Þáèëåéíîå»:
Íàìè
ëèðèêà
â øòûêè
íåîäíîêðàòíî àòàêîâàíà,
èùåì ðå÷è
òî÷íîé
è íàãîé.
Íî ïîýçèÿ —
ïðåñâîëî÷íåéøàÿ øòóêîâèíà:
ñóùåñòâóåò
è íè â çóá íîãîé.
Íî ïîýò ïðîäîëæàë «ñòàíîâèòüñÿ íà ãîðëî ñîáñòâåííîé ïåñíå», è ïîÿâëÿëèñü òàêèå ñòèõîòâîðåíèÿ êàê «Åâïàòîðèÿ» (1928), «Çåìëÿ íàøà îáèëüíà» (1928) è äàæå… «Ïîèñêè íîñêîâ» (1928):
Èç ñåðäöà
ëèðè÷åñêèé ñîð
ãîíè…
Èíûå
ïðè÷èíû
ìîåé òîñêè:
ÿ ñòðàäàþ…
Äà¸øü,
ãîñîðãàíû,
ïðî÷íûå,
âïîðó,
êðàñèâûå íîñêè!
Øëè ãîäû, è Ìàÿêîâñêèé ïîíèìàë, ÷òî êàê ïîýò îí íå ðåàëèçîâàë ñåáÿ â ïîëíîé ìåðå, ÷òî âðåìÿ, ãëàøàòàåì êîòîðîãî îí òàê èñêðåííå õîòåë áûòü, îòòîðãàåò åãî.
Ñêîðî âîò
è ÿ
óìðó
è áóäó íåì,
— îáðîíèë òðèäöàòèëåòíèé ïîýò â ñòèõîòâîðåíèè «Þáèëåéíîå». Íàñòîðàæèâàåò ñëîâî «ñêîðî».
 ïîñëåäóþùèå ãîäû ìûñëü î ñìåðòè âñòðåòèòñÿ åù¸ íå ðàç è âñåãäà ðÿäîì ñ ðàçìûøëåíèÿìè î òâîð÷åñòâå, î ìåñòå ïîýòà â îêðóæàþùåì ìèðå, ñðåäè ñîâðåìåííèêîâ.
«Âî âåñü ãîëîñ» — ýòî ïðîùàíèå è çàâåùàíèå Ìàÿêîâñêîãî, òàê è íå íàøåäøåãî òîé ãðàíè, äî êîòîðîé ïîýò ìîæåò ñëóæèòü çëîáå äíÿ, îñòàâàÿñü ïîýòîì, íå ïðåâðàùàÿñü â «àãèòàòîðà, ãîðëàíà-ãëàâàðÿ».
Æèòü åìó îñòàâàëîñü ñîâñåì íåìíîãî, à îí åù¸ è òîðîïèë:
Òîâàðèù æèçíü,
äàâàé áûñòðåé ïðîòîïàåì,
ïðîòîïàåì
ïî ïÿòèëåòêå
äíåé îñòàòîê.
È äàëüøå î ñåáå óæå â ïðîøåäøåì âðåìåíè:
Ìíå
è ðóáëÿ
íå íàêîïèëè ñòðî÷êè,
êðàñíîäåðåâùèêè
íå ñëàëè ìåáåëü íà äîì. («Âî âåñü ãîëîñ»)
 àïðåëå 1930 ãîäà Ìàÿêîâñêèé çàñòðåëèëñÿ. Ñîâðåìåííèêè, ëèòåðàòóðîâåäû è êðèòèêè ïðèâîäÿò ìíîæåñòâî ïðè÷èí, ïîäòîëêíóâøèõ åãî ê ðîêîâîìó øàãó. Íî äóìàåòñÿ, áóäü ó ïîýòà óâåðåííîñòü â ïðàâèëüíîñòè âûáðàííîãî èì òâîð÷åñêîãî ïóòè, ñîçíàíèå òîãî, ÷òî îí ðåàëèçîâàë ñâîé îãðîìíûé òàëàíò, îí ñóìåë áû ïðåîäîëåòü âñå òðóäíîñòè è âûñòîÿòü. Òðàãåäèÿ Ìàÿêîâñêîãî â òîì, ÷òî òàêîé óâåðåííîñòè ó íåãî íå áûëî.
Источник
Из книги «Простое как мычание»
Ко всей книге
Л.Ю.Б.
Нет.
Это неправда.
Нет!
И ты?
Любимая,
за что,
за что же?!
Хорошо —
я ходил,
я дарил цветы,
я же из ящика не выкрал серебрянных ложек!
Белый
сшатался с пятого этажа.
Ветер щеки ожег.
Улица клубилась, визжа и ржа:
похотливо взлазил рожок на рожок.
Вознес над суетой столичной одури
строгое —
древних икон —
чело.
На теле твоем — как на смертном одре —
сердце
дни
кончило.
В грубом убийстве не пачкала рук ты.
Ты
уронила только:
«В мягкой постели
Он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».
Любовь!
Только в моем
воспаленном
мозгу была ты!
Глупой комедии остановите ход!
Смотрите —
срываю игрушки-латы
я,
величайший Дон-Кихот!
Помните:
под ношей креста
Христос
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«Марала!
Марррала!
Мааарррааала!»
Правильно!
Каждого,
кто
об отдыхе взмолится,
оплюй в его весеннем дне!
армии подвижников, обреченным добровольцам
от человека пощады нет!
Довольно!
Теперь —
клянусь моей языческою силою! —
дайте любую,
красивую,
юную, —
души не растрачу,
<изнасилую>*
и в сердце насмешку плюну ей!
Око за око!
Севы мести в тысячу крат жни!
В каждое ухо ввой:
вся земля —
каторжник
с наполовину выбритой солнцем головой!
Око за око!
Убьете,
похороните, —
выроюсь!
Об камень обточатся зубов ножи еще!
Собакой забьюсь под нары казарм!
Буду
бешенный
вгрызаться в ножища,
пахнущие потом и базаром.
Ночью вскочите!
Я
звал!
Белым быком возрос над землей:
Муууу!
В ярмо замучена шея-язва,
над язвой смерчи мух.
Лосем обернусь, —
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами.
Да!
Затравленным зверем над миром выстою.
Не уйти человеку!
Молитва у рта, —
лег на плиты просящ и грязен он.
Я возьму,
намалюю
<на царские врата
на божьем лике Разина.>*
Солнце! лучей не кинь!
Сохните реки, жажду утолить не дав ему, —
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему!
Когда
наконец,
на веков верхи став,
последний выйдет день им,
в черных душах убийц и анархистов
зажгусь кровавым видением!
Светает.
Все шире разверзается неба рот.
Ночь
пьет за глотком глоток он.
От окон зарево.
От окон жар течет.
От окон густое солнце льется на спящий город.
Святая месть моя!
Опять
над уличной пылью
ступенями строки ввысь поведи!
До края полное сердце
вылью
в исповеди!
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот — я,
весь
боль и ушиб;
вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души!
* * *
По мостовой
моей души изъезженной
шаги помешанных
вьют жестких фраз пяты.
Где города
повешены
и в петле облака
застыли
башен
кривые выи, —
иду
один рыдать,
что прекрестком
распяты
городовые.
Послушайте!
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?
Значит — кто-то называет эти плевочки жемчужиной?
И надрываясь
в метелях полуденной пыли
врывается к Богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит —
чтоб обязательно была звезда! —
клянется —
не перенесет эту беззвездную муку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно,
говорит кому-то:
«Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?»
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
От усталости
Земля!
Дай исцелую твою лысеющую голову
лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
Дымом волос над пожарами глаз из олова
дай обовью я впалые груди болот.
Ты! Нас — двое,
ораненных, загнанных ланями,
вздыбилось ржанье оседланных смертью коней,
дым из-за дома догонит нас длинными дланями,
мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней.
Сестра моя!
В богадельнях идущих веков,
может быть, мать мне сыщется;
бросил я ей окровавленный песнями рог.
Квакая, скачет по полю
канава, зеленая сыщица,
нас заневолить
веревками грязных дорог.
А все-таки
Улица провалилась, как нос сифилитика.
Река — сладострастье, растекшееся в слюни.
Отбросив белье до последнего листика
сады похабно развалились в июне.
Я вышел на площадь,
выжженный квартал
надел на голову, как рыжий парик.
Людям страшно — у меня изо рта
шевелит ногами непрожеванный крик.
Но меня не осудят, но меня не облают,
как прророку, цветами устелят мне след.
Все эти провалившиеся носами знают:
Я — ваш поэт.
Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
Меня одного сквозь горящие здания
проститутки, как святыню, на руках понесут
и покажут Богу в свое оправдание.
И Бог заплачет над моею книжкой!
Не слова — судороги, слипшиеся комом;
и побежит по небу с моими стихами под мышкой
и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.
Гимн здоровью
Среди тонконогих, жидких кровью
трудом поворачивая шею бычью,
на сытый праздник тучному здоровью
людей из мяся я зычно кличу!
Чтоб бешенной пляской землю овить
скучную, как банка консервов,
давайте весенних бабочек ловить
сетью ненужных нервов!
И по камням острым, как глаза ораторов,
красавцы-отцы здоровых томов
потащим мордами умных психиатров
и бросим за решетки сумасшедших домов.
А сами сквозь город, иссохший как Онания,
с толпой фонарей, желитолицых как скопцы,
голодным самкам накормим желания,
поросшие шерстью красавцы-самцы!
Утро
Угрюмый дождь скосил глаза.
А за
решеткой
четкой
железной мысли проводов —
перина.
И на
нее
встающих звезд
легко оперлись ноги.
Но ги-
бель фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток.
И жуток
шуток
клюющий смех —
из желтых
ядовитых рос
возрос
зигзагом.
За гам
и жуть
взглянуть
отрадно глазу:
раба
крестов
страдающе-спокойно-безразличных
гроба
домов
публичных
восток бросал в одну пылающую вазу.
Ночь
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным лацканам сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.
бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.
Толпа — пестрошерстая быстрая кошка —
плыла, изгибаясь, дверями влекома;
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома.
Я, чувствуя платья зовущие лапы,
в глаза им улыбку протиснул, пугая
ударами в жесть, хохотали арапы,
над лбом расцветивши крыло попугая.
Вот так я сделался собакой
Ну, это уже совершенно невыносимо.
Весь, как есть, искусан злобой.
Злюсь не так, как могли бы вы:
как собака, лицо луны гололобой
взял бы
и все обвыл.
Нервы, должно быть…
Выйду, —
погуляю.
Но и на улице не успокоился ни на ком я.
Какая-то прокричала про добрый вечер.
Надо ответить:
она — знакомая.
Хочу.
Чувствую —
не могу по человечьи!
Что это за безобразие?
Сплю я, что ли?
Ощупал себя:
такой же, как был,
лицо такое же, к какому привык.
Тронул губу,
а у меня из-под губы —
клык!
Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсь.
Бросился к дому, шаги удвоив.
бережно огибаю полицейский пост,
вдруг — оглушительное:
«Городовой! —
Хвост».
Провел рукой и — остолбенел!
Этого-то,
всяких клыков почище,
я и не заметил в бешенном скаче:
у меня
из-под пиджака
развеерился хвостище
и вьется сзади,
большой, собачий!
Что теперь?
Один заорал, толпу растя.
Второму прибавился третий, четвертый.
Смяли старушенку.
Она, крестясь, что-то кричала про черта.
И когда,
ощетинив в лицо усища-веники,
толпа навалилась,
огромная,
злая,
я стал на четвереньки
и залаял:
Гав! ав! ав!
Ничего не понимают
Вошел к парикмахеру, сказал — спокойный:
«Будьте добры, причешите мне уши!»
Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,
лицо вытянулось, как у груши:
«Сумасшедший!»
«Рыжий!»
Запрыгали слова.
Ругань металась от писка до писка.
И до-о-о-о-олго
хихикала чья-то голова,
выдергиваясь из толпы, как старая редиска!
Нате!
Через час отсюда в чистый переулок
вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
а я вам открыл столько стихов шкатулок,
я — бесценных слов мот и транжир.
Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
где-то недокушанных щей;
вот вы, женщина, на вас белила густо,
вы смотрите устрицей из раковин вещей.
Все вы на бабочку поэтиного сердца
взгромоздитесь грязные, в галошах и без галош.
толпа озвереет, будет тереться,
ощетинит ножки стоглавая вошь.
А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется — и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам,
я — бесценных слов транжир и мот.
А вы могли бы?
Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
* * *
Тексты воспроизводятся по репринтному изданию книги
«Простое как мычание», изд.»Парус» А.Н.Тихонова, 1916
(цензурные купюры вставлены по современному изданию)
Источник